Тимашева Марина

Театральный критик, журналист, обозреватель радио "Свобода" по вопросам культуры. В 80-е годы публиковалась в ленинградских и московских самиздат-журналах, посвящённых року, а также в газетах "Экран и сцена", "Советская культура" и других. Подруга и организатор концертов Башлачёва в Москве.

24 августа 2006
Москва

МТ: Москва. 1985 год. Мне в руки попадает самиздатовская рукопись, то есть просто несброшюрованные бумажки, напечатанные на машинке. Книжка "Время колокольчиков". Автор неизвестен, подписи нет, пробую выяснить, никто не говорит. В Москве ходят слухи, что это написал некий молодой историк, Илья Смирнов. Ситуация понятная, потому что рок-н-ролл ещё запрещён и люди конспирируются, как умеют. Я предпринимаю, надо сказать, в первый и последний раз в жизни, недюжинные усилия, чтобы найти человека, который написал эту книжку. Как это всегда бывает, осуществляется встречное движение. Я работала в Научно-исследовательском институте культуры, и мы вели совместную тему с Ленинградским государственным институтом театра, музыки и кинематографии (тогда он так назывался, ЛГИТМиК). В наш институт приехал человек из ЛГИТМиКа и он обещал организовывать нам семинары с разными интересными людьми. Звали этого человека Борис Периль, и Боря устроил лекции Ильи Смирнова. Самое смешное, что когда он организовал эти лекции, я на них не ходила.

Лекции – это что значит? Это значит, что после рабочего дня сотрудников института в принудительном порядке заставляют оставаться и что-то слушать. А кто такие сотрудники института? Это люди, это просто тётки, нормальные тётки, как правило, с авоськами, у которых дома дети плачут, мужья дожидаются. Естественно, эти лекции им нужны как рыбе зонтик.

Однако, на следующий день или через день, когда я появилась в своём любимом институте, эти самые тётки меня обступили и с невероятным воодушевлением стали рассказывать, что у них был некий Илья Смирнов, и что жалко, что меня не было, что после лекции они не хотели расходиться и его ещё два часа пытали. Из этого я сделала вывод, что Боря Периль знает Илью Смирнова, и попросила Борю организовать мне встречу с ним.

Я просто сидела и смотрела на этого человека, слушала, как он говорит, и понимала, что человек, который это говорит – автор книжки. Но на прямой вопрос он, естественно, не отвечал.

Так мы познакомились с Ильей Смирновым, и в какой-то момент всё-таки он раскололся. Мне лично он сказал, что книжку написал он и, стало быть, он знает всех героев своей рукописи, в том числе, Александра Башлачёва.

Я о нём ничего до этой книжки не знала, но в ней же есть развёрнутые цитаты или целые стихотворения. Не нужно, мне кажется, быть человеком очень большого ума, чтобы понять, что ты имеешь дело с каким-то невероятным поэтическим событием.

В 1986-м году я собираюсь ехать в Ленинград в Рок-клуб, где проводится очередной фестиваль. Я прошу разрешения у Ильи Смирнова, что если вдруг увижу там Александра Башлачёва, то сошлюсь на него, передам ему привет от Ильи, чтобы была возможность вступить в диалог. Зачем мне нужен был этот диалог, я, честно говоря, совершенно не понимала, но было интересно.

Я приехала в Ленинградский Рок-клуб, и в первый же день, идучи по фойе... какой-то неструганный паркет... мерзкий ДК... не помню, как он назывался, серый, бетонный, как подводная лодка, всплывшая посреди города. Всё уже заплёвано к этому моменту, бычки, окурки валяются, и из какого-то угла мне навстречу выходит человек. Кто-то толкает меня в бок: "Ты интересовалась Башлачёвым? Вот – Башлачёв!"

Увидев его, я знакомиться с ним решительно расхотела, потому что я была хорошей девочкой из хорошей московской семьи, более или менее интеллигентной, и не общалась ни с какими уркаганами. А то, что вышло из угла, живо напоминало мне... не то, чтобы я когда-нибудь в жизни видела, но в кино... какая-то послевоенная урла: маленькие, худосочные, с фиксой на переднем зубе, с чёлками, тяжело лежащими, закрывающими половину глаз. Он ещё был в тельняшке, в каких-то малопотребных джинсах и в кедах. Ну, в чистом виде то, что по кино у меня ассоциировалась с послевоенной шпаной. Я испугалась. То есть, если бы я вечером встретила его в подворотне, думаю, сердце моё разорвалось бы от страха, несмотря на молодость и некую физическую крепость. Я не стала к нему подходить и ничего ему передавать.

Вечером, однако же, всех пригласил к себе в гости Борис Периль – тот самый, которому я обязана этой историей. Он жил очень близко от Московского вокзала, на улице Жуковского. Большая ленинградская квартира, дворы-колодцы. Я тогда не очень хорошо знала Ленинград. Не могу сказать, что люблю его, я его боюсь. До сих пор боюсь. Производили впечатление эти подворотни, эти колодцы-дворы, эти парадные... Но большущая квартира, и после концерта туда пришли все, кто только мог. Пришёл Боря Гребенщиков после концерта с огромным букетом цветов. Просто огромным, ванна была заполнена розами, которые мы туда сложили, чтобы они не сдохли к утру. Пришла половина группы "Аквариум", пришёл Витя Цой... Ну, короче, очень много было людей, и в какой-то момент появился Саша Башлачёв.

Надо сказать, что, как правило, музыкантов всё-таки приходилось просить что-нибудь попеть. Кокетство – неотъемлемая вещь даже для самодеятельного артиста. А Сашу даже особо никто не просил, просто кто-то сказал: "Сашка, попоёшь?" Он тут же взял гитару и начал петь.

Я говорю совершенно честно, что никогда больше, притом, что я профессиональный искусствовед и театровед... я видела великие театры... великие театры, но никогда больше ничто не производило на меня такого впечатления. Такого странного впечатления. С одной стороны, ты не то, чтобы понимал, но чувствовал на уровне животного ощущения, что этот человек – гений. Что то, что от него исходит, это – гениальные стихи. С другой стороны, его было очень страшно слушать. Даже не столько в тот момент, когда ты его слушал, сколько, например, ночью. Я не могу сказать, что была очень впечатлительной, но я не спала вообще всю ночь, находилась в странном полудремотном состоянии, всё время, независимо от своего сознания, пробовала вспомнить последовательность строк. А я же слышала их один раз, как это было возможно?! У меня всё время крутилось в голове, например, "... я иду на звон струны из твоей косы...". А дальше как было? "... мы облучены", "... мы обречены"? Что-то такое, но я не могла вспомнить.

Бывают у людей такие сны, которые их мучают. Когда человек что-то пробует сделать, но не может. У каждого бывает. Человек пробует залезть на дерево и не может этого сделать, пробует перепрыгнуть через скакалку и не может, пробует вспомнить и не может. Такие сны изматывают. Это был такой сон. У меня в голове всё время крутились обрывки строк, но вспомнить дальше я не могла, мучилась страшно. Плюс эти строки ещё превращались в какие-то образы в голове, и эти образы были тоже изнуряющими.

То есть утром я проснулась вообще никакая, и единственное, что можно было с этим сделать – это снова слушать. Ну, а что ещё? Или читать, чтобы, по крайней мере, вспоминать легко в следующие бессонные ночи.

Дальше я, естественно, с Сашей уже просто познакомилась, передала привет от Ильи. Впрочем, могла бы и не передавать, так как он был добр, по крайней мере, ко мне.

Дальше началась история наших отношений, а сводилась она, в основном, к тому, что Саша, когда приезжал в Москву, звонил. Он сам звонил и, например, говорил, что он в Москве. Дальше я, естественно, спрашивала, есть ли ему где жить, и если нет, то милости прошу, и когда у него не получалось договориться с кем-то другим из наших общих друзей, то он приходил ко мне, оставался иногда на ночь, иногда на неделю. У меня однокомнатная квартира, и мы там спали втроём или вчетвером в одной комнате (у меня тогда был первый муж). Днём Саша или уходил, или, если не уходил, сидел на кухне, курил, пил чай или минеральную воду.

Почти никогда не пел, и просить его об этом казалось странным. Не знаю, почему, но как-то странно.

Потом я стала ходить на концерты, которые организовывал Илья Смирнов или кто-то из его друзей. Потом мне пришла в голову мысль, что можно и у меня дома такие же квартирные концерты проводить.

Я не знаю, насколько это теперь понятно, но вот, есть однокомнатная квартира, более или менее раздолбанная. Туда приходило порядка сорока человек, потому что, если позвать меньше, то... ну, сколько с человека можно было взять денег? Ну, по рублю могли скинуться, мы же нищие были. Тогда получалось сорок рублей. Если человек сыграет хотя бы три концерта в месяц, по сорок-пятьдесят рублей, тогда получается сто пятьдесят рублей. Ставка младшего научного сотрудника в то время была 90 рублей. То есть на эти деньги можно было жить. Небогато, но можно. Поэтому если ты позвал двадцать человек, то мало денег собрал.

Мы брали за вход по рублю. Это называлось "частная предпринимательская деятельность". В Уголовном кодексе даже была такая статья. Если людей накрывали на том, что они собирали деньги и платили так называемым "самодеятельным музыкантам", то это могло плохо кончиться для всех и однажды плохо кончилось для рок-группы "Воскресение", а если конкретно, для Алёши Романова, одного из трёх лидеров.

Соответственно, мы собирали деньги под полой, а потом отдавали Саше. Считали, что у человека был стол, дом, кров, чай. Ну, вот так вот он ездил взад-вперёд, так вот мы с ним общались.

ЛН: Он уже был тогда непререкаемо авторитетным автором в рок-сообществе? Или к нему ещё не относились, как вы говорите, как к гению?

МТ: Мне кажется, что уже был. Я не могу сказать, что мы между собой это как-то обсуждали, но, по крайней мере, уже было понятно, что...

Про Парфенова мы тогда, естественно, ничего не знали, он ещё не был звездой, а Троицкий уже был звездой. Он освещал западную рок-музыку в журнале "Ровесник", если мне не изменяет память, он очень хорошо ее знал, и ему дозволялось иногда об этом писать и высказываться, с какими-то поправками на время. То есть, он был фигурой вполне авторитетной, к тому же, одним из родоначальников московского рок-самиздата, редактировал журнал "Ухо".

Артём Троицкий привёз Сашу в Петербург, и очень его рекомендовал. Артём Троицкий был другом всем питерским рок-музыкантам, и они прислушивались к его мнению. Соответственно, к этому моменту его уже слышал Гребенщиков и уже говорил о нём весьма одобрительно. А Боря – умнейший человек. Когда разумный человек говорит, как ему можно не доверять?! Понятно, что у него есть вкус, он что-то в этом разбирается.

Дальше Башлачёва Троицкий привёз в Москву и показал его Градскому. Зашёлся Градский.

А Градский человек очень специфический, и, как правило, всех ругает, что играть не умеют, петь не умеют. Понятно, что, по сравнению с Градским, они действительно петь не умеют. У него музыкальное образование, прекрасный голос. Саша Башлачёв тоже не умел играть на гитаре, по крайней мере, в тех категориях, в которых мыслил Градский. И голос его не тянул на исполнение партии Звездочёта в "Золотом петушке" на сцене Большого театра, которую пел Градский. В общем, легко было ожидать, что Градский это отвергнет, но Градский имел дело с выдающейся литературой и замечательной поэзией. При этом, он сам очень интересный автор текстов и одарённый... поэт, не поэт, но, во всяком случае, человек, который пишет стихи к песням. Кроме того, он же пел целые циклы на стихи Саши Чёрного и так далее. То есть, вкус к поэзии у него, видимо, безукоризненный, насколько я могу об этом судить, и тут ему отказала чуткость исключительно к музыкальной стороне дела, потому что Градский тоже зашёлся, забегал и тоже заговорил о Башлачёве. И это было немало: Артём Троицкий с одной стороны, Градский с другой, Гребенщиков и петербургская музыкальная рок-общественность с третьей – это было существенно. Плюс, конечно, рукопись Ильи Смирнова, которая тоже очень повлияла на восприятие. По крайней мере, на то, что люди хотели Сашу услышать.

Дело в том, что эта московская среда была очень интеллигентна. Это не были маленькие дети, которые только тусовались по подворотням и пили. Да, тусовались. Да, пили, но практически все были с очень хорошим образованием, с высшим образованием. Очень много читали тогда. Говорят, что теперь это прошло, не знаю, не могу судить, но тогда мы все были очень начитанными людьми. Это была жизнь, которая, в какой-то степени, заменяла собой реальную.

Поэтому любой вменяемый человек, который видел на бумаге текст "Времени колокольчиков" или любой другой песни Башлачёва, сам себе внутренне произносил если не слово "гений", то, по крайней мере, что встретился с чем-то... таким значительным, что он теперь уже может считать себя счастливым только потому, что он этого человека видел и имел возможность его слышать.

Я не знаю, был ли он именно авторитетом, потому что это сложно. Авторитет – это тот, кому влезают в рот, слушают каждое его слово, подчиняются всякому повелению и так далее. Во-первых, Саша был не склонен никем повелевать. Во-вторых, по-моему, никак не был склонен навязывать свою точку зрения. Вообще, он был довольно осторожен в оценках, когда его о чём-то спрашивали. В-третьих, в тот момент, когда я его застала, я слышала очень много воспоминаний его друзей по Череповцу, которые его знали прежде. Они говорили, что он был очень весёлый, что он организовывал всякие дурацкие выходки, коленца выкидывал, это вы и без меня знаете – как он на какой-то день рождения пришёл в одних трусах и в тулупе. Валенки и трусы, он там какого-то гопака, грубо говоря, давал, потрясая свердловских богемных женщин.

В общем, рассказывали, что он был склонен к каким-то таким коленцам, что он был вообще остроумным, весёлым, живым, озорным. Я уверена, что это соответствует действительности, потому что, во-первых, зачем этим людям врать, а во-вторых, это видно по некоторым ранним стихам Башлачёва. "Слёт-симпозиум районных городов" или "Подвиг разведчика". Понятно, что автор остроумный, живой, весёлый, хулиганистый, вполне нормальный и всё такое прочее. Но когда я его увидела, он уже, видимо, был совершенно в другом состоянии и расположении духа. И не могу сказать, что когда-нибудь ему удавалось меня рассмешить или даже развеселить. Вообще не могу сказать, что он был словоохотлив. Я очень хорошо помню, что мы могли с ним сидеть на кухне четыре-пять часов, просто пить чай, курить и всё. Молча. При этом я почему-то боялась с этой кухни уйти, потому что тогда получалось, что он позабыт-позаброшен, что я его оставила в совершенном одиночестве, и он тоже никуда не уходил.

Он не испытывал потребности в том, чтобы разговаривать. А что надо, чтобы человек стал авторитетом? Он должен сказать: "Люди, слушайте меня! Делайте так-то, поступайте так-то. Вот это хорошо, а вот это плохо". Он себе таких вещей не позволял.

ЛН: Он не обязательно должен говорить, может быть просто признан.

МТ: Это важное слово – "признан". Мы же были тогда совсем молодые, Мне было двадцать шесть. Саше, соответственно, меньше. По крайней мере, точно, что все, кого я знаю, все и сразу понимали, что перед ними – великий русский поэт. Это точно. Что перед ними человек, который заслуживает уважения...

Бывают такие люди, которые талантливы, умеют делать то-то и то-то, но они противные и неохота с ними общаться. Чем ближе ты их узнаёшь, тем гаже становится. Даже к их творчеству ты относишься всё хуже и хуже. А тут ты имел дело с умным, образованным, очень внутренне строгим и к людям строгим человеком. Это не в оценках проявлялось, но всё-таки было видно, что круг людей, с которыми он хочет общаться, разговаривать, сидеть, небольшой. Было видно, что он – добрый человек, что он никому, действительно, не желает зла. Что он – деликатный человек, и если ты говорил, что по каким-либо причинам не можешь организовать ему концерт или что не готов, чтобы он на этой неделе у тебя жил, это никогда не становилось поводом для каких-то обид.

Мне кажется, что все люди, которые его знали, были счастливы... Мы, конечно, этим не хвастали, не кичились, но внутренне я была ужасно горда, что могу его слушать, что могу с ним молча сидеть, что я допущена до него. Не могу этого даже объяснить толком. По-моему, мы просто все гордились тем, что он есть, очень были счастливы и внутренне понимали, что даже если больше уже ничего не будет, то это – оправдание всему, что происходило. В смысле, так называемого "русского рока", если принять это условное обозначение.

И мы все очень боялись за него. Я, например, всё время за него боялась. Что-то уже было в этих стихах и песнях в манере, в какой он эти песни исполнял, такое...

Многие люди расскажут, что, во время концерта у него с пальцев капала кровь. Он пользовался медиаторами время от времени, а время от времени почему-то не пользовался, и он бил по струнам так, что разрывалась, лопалась кожа, и капли крови летели в разные стороны. Все руки были окровавлены.

Ну вот, было такое ощущение, что... Я не могу слово подобрать. Я очень много раз в своей жизни пробовала подобрать слова, но не могу. Он пел как-то неистово, исступлённо.

ЛН: То есть, было чувство приближающегося конца?

МТ: Было такое чувство, что с ним что-то может случиться в любой момент. Было видно, что человек совсем себя не щадит, не жалеет. Что когда он начинает всё это петь, то он не поёт как обычный, обученный человек. У актёров это называется "закреплением". Играя роль, только первый раз актёр должен испытывать какую-то эмоцию, а дальше он просто фиксирует способ проявления этой эмоции на сцене и больше ничего. Чувствовать он не обязан, хотя зритель будет думать, что он продолжает что-то переживать.

У Саши этого абсолютно не было, никакого закрепления. Каждый раз казалось, что эта песня не была записана заранее, а что она в эту самую минуту не поётся, а, я бы сказала, выхаркивается.

Когда он в одной из своих песен спел "... Как горлом идёт любовь. Лови её ртом...", там же напрашивается другая рифма – горлом кровь должна идти. И всё время было такое ощущение, что у него песни идут горлом, на самом деле, как кровь. Точно. Всё время было ощущение, что человек мучается, когда поёт. Я не могу этого объяснить. Для того, чтобы спеть эти песни, ему нужно себя мучить, нужно заниматься самоистязаниям.

Настя Рахлина где-то говорила, что он, в общем-то, не любил эти концерты, старался от них как-то увильнуть, но просто нужны были хоть какие-то денежки, поэтому он и соглашался. У меня было ощущение, что он занимался самоистязанием, самобичеванием.

ЛН: Это ощущение усиливалось по мере приближения февраля 1988 года?

МТ: От того, как он пел – нет, не усиливалось. Просто, когда его видишь уже в десятый раз, это воспринимается как-то иначе, потому что первый раз тебя самого как на электрическом стуле колотило, а потом ты уже понимал, что это так, и сам к этому привыкал, как ни странно. Но дело в том, что это ощущение усиливалось в других вещах. Во-первых, изменялись стихи, которые он пел. Они становились всё менее логичными. Конечно, это нужно изучать с книгой, чтобы всё было чётко, но поначалу у него были жанровые песни. В любом случае было ясно, что они как-то восходят к Галичу, Высоцкому, к этому типу бардовской песни. Там есть жанровые зарисовки с философским смыслом, но всё-таки там есть логика, история, сюжет. Как в "Подвиге разведчика", как в "Хозяйке", которая уж совсем не весёлая песня, но всё-таки есть сюжет: некто, мужчина, пришёл к женщине, что-то ей сказал, она ему ответила, потом получилось так-то и так-то, после этого проснулся с таким-то чувством. То есть это развивающаяся история. У него было немало таких песен. А потом всё дальше, дальше и дальше ты как будто уже имел дело просто с образами. С системой образов, которые ты сам ни в какой сюжет, ни в какую логическую последовательность связать не мог. Они всё равно производили на тебя невероятное впечатление.

Когда я это слушала, у меня в голове как будто взрывались атомные грибы. Они такие красивые, но страшные. Красиво, но очень страшно, потому что понимаешь, к чему это приводит. И каждый раз, когда он пропевал какую-то одну фразу, например: "... Я пойду смотреть, как твоя вдова в кулаке скрутила сухую грудь" – у меня в голове сразу делался атомный гриб. Я не могла точно понять, кто эта "вдова", почему "сухая грудь", почему "уронила кружево до зари", почему "отнесу ей постные сухари". Но, в конечном счёте, это было совершенно неважно, потому что сами эти образы создавали настроение, приводили в определённое состояние, и состояние это было абсолютно трагическим. То же самое "Имя Имён", предположим. Сложная, большая вещь, цепочки ассоциативных образов.

В ранних песнях, по-моему, этого не было, но с каждой минутой или оно всё больше усиливалось, или я взрослела, что-то уже понимала, больше обращала на это внимание.

То есть, мне кажется, что было понятно, что что-то происходит, но не потому, что менялась манера исполнения, а потому, что то ли мы начинали пристальнее за этим следить, то ли действительно он играл в одном концерте всё больше песен такого рода. Во всяком случае, мне кажется, что менялись сами стихи, менялся тип человека, который их пишет.

ЛН: Складывалось впечатление, как будто он разочаровывался, как будто что-то прибавляло больше чёрных красок в его оценку того, что происходит вокруг?

МТ: По части объективной реальности, думаю, что нет. Но у него иногда бывали очень странные высказывания. Я ни в какую мистику не верю, вообще ни во что это не верю, поэтому мне чудно даже это воспроизводить, но что было, то было. Тут мы с ним друг друга не понимали, я просто слушала и молчала. А что мне было делать? Смеяться же невозможно.

Например, был один разговор, о Чернобыле. Саша говорил о том дне, когда взорвался реактор. Он рассказывал, что в этот день сидел с друзьями на какой-то даче под Питером, там было очень красиво, был жаркий день, пели кузнечики, трещали сверчки, пели птички, всё было чудесно, голубое небо, и вдруг он услышал звук трубы. Стало понятно, что он имеет в виду Апокалипсис, что он слышал звук архангеловых труб, что он понял, что наступает конец света. И именно в этот момент, как потом оказалось, в Чернобыле рванул реактор.

Вот такие вещи он всё время говорил, очень часто и по разным поводам. Я у него, например, спрашивала, почему в Питере так много всякой андеграундной культуры, гораздо больше, чем в Москве, и она принимает какие-то другие формы. Хотелось найти какое-то объяснение. Он вот так посмотрел на меня... На фотографиях это видно, у него были такие большие, широкие, голубые глаза. Детские, в каком-то смысле, ясные, очень ясные, как у ребёнка. Он посмотрел этими детскими глазами и вдруг говорит: "Ну, как же ты не понимаешь?! Этот город стоит на болотах, и там внизу всё гниёт, и крысы на своих длинных хвостах разносят эту инфекцию, это гниение, по углам, и там, в углах, вспыхивают очаги культуры".

Как образ это очень красиво, но если ты будешь напрягаться как искусствовед, то это, конечно, никакое не объяснение. Однако если вспомнить, что потом тот же Гребенщиков написал про Питер: "Неотпетый мертвец сел на плечи ко мне", – то же самое. Вот такие вещи он всё время говорил. Это было очень странно.

Я повторяю, из-за этого мне лично было иногда сложно с ним общаться, потому что я человек довольно рациональный, у меня есть базовое искусствоведческое образование. Я, в принципе, должна уметь что-то разложить по полочкам, в разговоре я должна, как минимум, понимать язык, на котором говорит мой собеседник, а здесь я вроде язык понимала, но... то ли он на самом деле так думает, то ли он так шутит, но выражение лица у него не шутливое.

Потом мне навсегда запомнился разговор по поводу Янки. Когда появилась Янка, я ему что-то сказала: "Она похожа на тебя, только баба". А он сказал: "Ну, и что ты не понимаешь?! Я же бабью песню украл". Я выкатила огромные глаза в абсолютном недоумении. "Ну, вот лежала песня на столе, но это была бабья песня, а я её украл". Не знаю, как это объяснить. С одной стороны, это очень красиво, это как-то на тебя действует, ты чувствуешь, что он хочет сказать, но объяснить, перевести на какой-то язык не можешь. Очень странно было. Я повторяю, может быть, с другими людьми он вёл себя как-то иначе. Я правда не знаю, но со мной он, по преимуществу, молчал или разговаривал о чём-то несущественном, рассказывал странные истории во множестве, в которые не было никакой возможности поверить, но я запоминала, потому что трудно не запомнить такие рассказы. Ты их воспринимаешь не как историю, а как какое-то зрелище. Ты видишь, как крысы с этими хвостами куда-то бегут, что-то тащат, как в американском фантастическом фильме какие-то люди копошатся по углам. Какие-то картинки запоминались из этого текста.

ЛН: Не припомните какие-то ещё его странные высказывания?

МТ: Какие-то вещи я не могу рассказывать. Если Настя захочет, пусть она рассказывает. Всё это вместе – очень странные ощущения: конец света, он слышит трубы, он украл чьи-то песни. Он мог сказать "взял", но нет, он говорил "украл". Это же грубое слово, а он не был вором абсолютно точно. Эта манера исполнения... Видно же было. И не должен человек сутки сидеть с другим человеком, который ему приятен, и просто молчать. Я имею в виду не ссору, не конфликт, а просто приятен тебе человек, ты его видишь в кои-то веки раз и просто сидишь и молчишь. И понятно, что он тебе приятен, потому что ты не уходишь, но, при этом, вы не разговариваете.

Но самым странным был, конечно, последний концерт, который проходил у меня дома. Сначала был концерт в ДК МЭИ, на большой сцене, а потом уже у меня дома.

Мы с Ильей Смирновым придумали хитро. Тогда ещё не очень можно было проводить рок-концерты. Боялись все, кто занимал какие-то должности... У нас как у театральных критиков в ДК Энергетического института была такая акция, "Лефортовские игры". Тогда появилась возможность показывать самодеятельные театры. Половина этих театров были профессиональными, просто с их репертуаром трудно было показывать что-то официально, но они уже начали подниматься, потому что был 1987 год, и стало можно как-то их показывать. Вот, на сцене ДК МЭИ мы проводили "Лефортовские игры", раз в год устраивали слёт самодеятельных театральных коллективов.

В результате мы очень подружились с директором Дома культуры Энергетического института, Юрой Дубовицким, теперь он возглавляет какую-то очень крупную сеть компьютерных магазинов, "Белый ветер" или что-то такое, я не поручусь. Но он тоже был совсем молодой и не такой трусливый, как большинство закалённых кадров. И мы придумали сделать такой абонемент, "рок-театр", то есть он мог прикрыться словом "театр", а на самом деле мы с Ильёй Смирновым устраивали в большом зале большого Дома культуры концерты рок-музыкантов, самых разных, хороших, талантливых исполнителей.

И был какой-то день, когда Сашка сказал, что он приедет в Москву, а в Доме культуры как раз был концерт, и мы его принялись уговаривать.

Он большую сцену ой как не любил. Были считанные разы, когда он вообще поднялся с гитарой на большую сцену. В чём дело – не знаю. Ладно, как-то мы его уломали, я до сих пор не понимаю, как, но почему-то он на это согласился.

Зная Сашину "любовь" к публичным большим выступлениям вообще и к выступлениям на большой сцене в частности, мы до последней секунды не были уверены ни в чём. А вы представляете себе: анонсирован концерт Александра Башлачёва. Там не просто пришли люди, там смертоубийство, потому что иначе, как на квартире, никто его послушать не мог. Значит, ждём, ждём... В последнюю минуту он всё-таки появляется. Что бы мы делали, если бы он не появился, я даже боялась думать. Появляется. Гитару, говорит, забыл. Ладно, ищем гитару. Находим. У кого-то, где-то, кто-то недалеко живёт, едет, берёт гитару. Хорошо. Ремень не подходит, потому что человек, чья гитара – высокий, и ремень очень длинный и не перекрепляется. Саша всё-таки выходит с этим на сцену. Есть видеозапись, выглядит это всё анекдотично: на сцене стоит очень маленький, худосочный, чахоточного телосложения мальчик, в клетчатой байковой рубахе, софиты, жара дикая, и примерно на уровне колен у него висит гитара. Ему неудобно, он всё время то плечами поводит, то пробует вместе с грифом тянуть ремень. В общем, видно, что он страдает, но продолжает выступать. Дальше, ему нужен медиатор. Медиатор он почему-то тоже не взял. Посмотрел у себя в карманах: нет. Он говорит: "Медиатор" – это тоже слышно и видно на записи. Сколько людей оказалось в зале с медиатором, я даже не могу сказать. Было такое впечатление, что весь зал хорошо подготовился, и все, по крайней мере, мужчины положили в нагрудные карманы медиаторы. Желание дать ему свой медиатор было таково, что мы даже не знаем, сколько всего их ему досталось.

В результате он концерт отыграл, но всё это было очень странно, потому что вообще-то, он был дисциплинированным человеком, то есть гитару он не забывал, ремень приносил, медиаторы, когда были нужны, тоже всегда у него оказывались. Тут было очень странное ощущение, что он пытается как-то этого избежать концерта при помощи какой-то уловки, что он не хочет своих уж совсем подводить под монастырь, но хочет, чтобы как-нибудь этого концерта не было. Как будто нарочно он всё забыл, чтобы потом мог сказать, что забыл, а мы ничего не смогли бы найти.

Закончился всё-таки этот концерт. Не знаю, что там было с Ильей, но я была фактически в предынфарктном состоянии, потому что до этого концерта я ужасно боялась... Ну, бог его знает, зал очень большой, люди очень разные, вдруг кто-нибудь что-нибудь крикнет, например: "Шизгару давай", – как они это любили делать, когда им не нравилось выступление. Или ещё что-нибудь в этом роде, "Летку-енку пой", или свистнет кто-нибудь, или засмеётся тогда, когда не надо смеяться, и что-нибудь из этого выйдет для Саши боком. У меня всё время было ощущение, что любая ерунда может плохо обернуться, плохо на него повлиять. Короче, просто не помню, я что-то говорила, просила зрительный зал...

Я не могла прямо сказать: "Я вас прошу, я вас умоляю, просто сидите и слушайте, не свистите, не хлопайте невпопад, не кричите ничего... я за него очень боюсь". В принципе, надо было сказать именно так, но он же за спиной стоял. Поэтому я какие-то дурацкие слова говорила, но, по-моему, люди понимали.

В общем, закончился концерт, потом выясняется, что когда он на этот концерт ехал, он где-то потерял шапку или оставил её. Шапка была, по-моему, меховая, они с Настей её купили незадолго до этого, а меховая шапка – это же дорогая покупка, она стоила, сколько концерт, сорок рублей. Все были очень расстроены, потому что куплена новая дорогая шапка, Сашка её потерял, а он вдруг стал шутить. Вот это был, пожалуй, первый раз, когда я услышала, как Саша шутит, и мне это не понравилось, потому что он сказал: "Снявши голову, по шапке не плачут". Перефразировал. А потом что-то ещё сказал в этом же духе и даже сам смеялся. Но мне в этот момент уже стало до такой степени не до смеха, что уже все его самые трагические песни на фоне этого юмора казались очень даже шутливыми и детскими.

Дальше он сказал, что хочет у меня играть ещё один квартирный концерт. А мне это было в лом. На следующий день я должна была рано утром улетать на самолёте в командировку по своим театральным делам. Плюс он позвонил буквально за день, то есть было ещё и трудно найти людей с деньгами, плюс я была смертельно простужена. Я ему говорю: "Саш, я не хочу, потому что, во-первых, я простужена, во-вторых, мне уезжать, в-третьих, где я тебе людей найду?! Давай я с кем-нибудь из ребят договорюсь, не в моей квартире, но устроимся". И в первый раз в жизни он вдруг как-то странно и капризно сказал: "Нет, хочу у тебя!"

Отказать ему я не могла. Это было решительно невозможно. Полагаю, ни для кого было невозможно. И я, чихая, кашляя, сморкаясь, обзвонила всех людей, собрали мы 40-50 человек в однокомнатную квартиру.

Представить это теперь сложно, сидят люди в три ряда, на коленях друг у друга, на плечах. Там 19 метров комната и 40 или 50 человек. Саше нужно какое-то выделенное место, нельзя же, чтобы кто-нибудь на его носу сидел. Соответственно, ещё мебель, места мало, мало жизненного пространства, и я ушла на кухню. Во-первых, было слишком мало места и надо было посадить кого-нибудь, а во-вторых, я боялась, что начну сморкаться, чихать и вообще испорчу всё.

Он начал, как водится, с более или менее ранних песен, улыбался, даже что-то говорил, а потом я с кухни слышу, что он начинает петь что-то, что я вообще никогда не слышала и не видела в написанном виде. А пел он песню "Когда мы вдвоём".

Я не знала, что у него такая песня есть. К этому моменту он уже давно новых не писал, но воспринималось это, как новая песня. И поёт он в такой последовательности: сначала "Когда мы вдвоём, я не помню о том, на каком мы находимся свете. Всяк на своём. Но я не боюсь измениться в лице, измениться в твоём бесконечно прекрасном лице. Мы редко поём, но когда мы поём, поднимается ветер и дразнит крылом. Я уже на крыльце". Он довольно часто из одной песни переходил в другую без остановки, просто перебором показывал, что вроде начинается следующая песня, но не останавливался, поэтому это воспринималось как что-то единое. И вот ровно через такой гитарный перебор он начинает петь "Ванюшу", и дальше, на выходе из "Ванюши", без остановки, поёт "Посошок". И я понимаю, что эта последовательность песен мне не нравится. Она мне очень не нравится. Потому что в ней есть логика.

То есть, сначала человек пишет прощальное письмо кому-то, потом он рассказывает историю смерти, а потом поёт про посошок, про отпевание, про загробную жизнь. И когда он ушёл (потому что мне утром улетать плюс я ещё инфекционно-заразная, он к кому-то ещё пошёл ночевать), и когда он ушёл, там ещё осталось два человека: Илья Смирнов и мой бывший муж. Я сказала, что мне это всё очень не нравится, потому что у меня такое впечатление, что я как будто вижу, что человек умирает, что он говорит о том, что умирает и со всеми прощается. Они мне говорят, что ты не первая, кто так думает, что кто-то уже так говорил, у кого-то уже было такое впечатление, что человек движется к смерти, а ты ничего не можешь сделать. Приятель ответил тому человеку: "Ну что можно сделать, ты же не остановишь поезд, даже если ты ляжешь на рельсы?" Они мне тоже сказали что-то в этом роде: "Марина, перестань", – что даже, если это так, что можно сделать?! И вообще, скорее всего, это просто случайность.

Надо сказать, что с тех пор прошло очень много лет, и я до сих пор жалею, что я не... Но я не знаю, что я могла сделать на самом деле. Я же не знала, чем это всё кончится, не знала, что он уедет в Петербург, и через какие-то считанные дни мне скажут, что он выбросился из окна. Я не знала, но всё равно предчувствие было у меня очень сильным. Наверное, надо было становиться на пути движущегося поезда, хватать Сашу за ноги, говорить, что я не поеду в командировку, что я его никуда не выпущу, просто сидеть с ним. Для этого нужно было иметь больше человеческого опыта, больше понимать, но человек ведь не может многое знать, не знает, что произойдёт.

Я вернулась из командировки, раздался телефонный звонок, мне позвонил Сергей Каменцев, с которым Саша очень дружил и часто у него останавливался. Сережа потом был одним из организаторов мемориального концерта памяти Башлачёва в Лужниках. Сейчас он живёт в Америке. Вот он мне позвонил и сказал, что Саша выбросился из окна. Сам он после этого куда-то сорвался и поехал, а Анжела [жена Сергея Каменцева] приехала ко мне, потому что находиться в это время друг без друга, остаться одним в этой ситуации было совершенно невозможно и очень страшно.

Потом я все время думала и думаю, что я виновата. А с другой стороны, я же не понимала, что с ним.

Когда он уже погиб, я рассказала про его смерть одному своему приятелю, который был врачом-психиатром, и показала ему журнал "Театральная жизнь", в котором опубликовала статью про рок-музыку с Сашиной фотографией.

Это – отдельная история, и стоила она мне, надо сказать, крови и нервов, потому что они сократили статью, которая должна была занимать два разворота в журнале, напополам, и остался один разворот. Я думала, что на одном развороте будет фотография Бори Гребенщикова, а на втором – Саши Башлачёва, а они уже всё смакетировали, и остался только один разворот. Сашиной фотографии не было, поместили только фотографию Бори. Я не смогла ничего доказать, объяснить, я вцепилась руками в этот макет, в который наклеивали фотографии, оторвала фотографию очень мною любимого Бори Гребенщикова (Боря меня простит) и приклеила туда фотографию Саши Башлачёва, потому что с Борей в этот момент всё было более или менее в порядке, а с Сашей – нет.

Вот я показала журнал с фотографией своему приятелю. Он говорит мне: "Очень странное выражение глаз, такое тяжёлое. В общем-то, это характерно для клинической депрессии". Я говорю, что этого не замечала, а он меня спрашивает: "Ты помнишь, что происходило в последний раз, когда ты его видела?" Тогда я рассказала, что он очень странно шутил про эту шапку, я сейчас не вспомню, но была пара-тройка таких шуток. Он говорит: "Если бы ты, Марин, тогда мне сказала, что тебе так страшно, боязно, что человек такой-то и такой-то, такие-то стихи пишет, так-то выглядит, то я бы тебе сказал, что это состояние называется "иронической депрессией" и, как правило, предшествует попытке суицида".

То есть, как я понимаю, врачи-психиатры это знают. Но, во-первых, мы этого не знали, во-вторых, даже если бы я была изо всех сил учёной, что бы я сделала? Я бы что, повела его к врачу-психиатру? А как бы я его повела к врачу-психиатру? Я бы сказала: "Саша, с тобой что-то неладно. Ты плохо себя чувствуешь, давай-ка сходим с тобой к доктору". Саша бы мне сказал: "Мариночка, Мариночка..." – и на этом бы весь разговор кончился. Никуда бы он не пошёл. А что, насильно, в советскую психиатрию, чтобы тебе вернули куколку? "Полёт над гнездом кукушки"? Я не знаю. Честно, не знаю. Может быть, лучше, если бы вернули куколку, но живую. То есть, может быть, человек больше не мог бы петь и писать стихи, но он был бы живой. Но тогда, мне кажется, сделать ничего было нельзя. Может быть, я себя оправдываю, но мне кажется, что сделать ничего было нельзя. Для этого нужны были другие знания, другое понимание ситуации, и нужно было предпринимать какие-то действия. Добровольно он бы, конечно, никому не сдался, и ничего принудительно сделать было, естественно, невозможно, потому что мы всё-таки люди, а не звери.

Вся эта болтовня Славки Задерия (которого я люблю, он классный человек и замечательный артист и автор текстов замечательный) про то, что Саша употреблял наркотики... Я не знаю, может быть, он и курил марихуану, но её все курили, когда удавалось где-то добыть. Курили косяк на 20 человек, по две затяжки. Это же смешно!

Сколько я видела Сашу, а я много его видела, он даже почти не пил при мне. Только один раз напился и его тошнило. А потом ещё один раз я все же видела Сашу очень "веселого". Это было в Черноголовке, он там выступал, а вечером организаторы подвезли молодое яблочное вино собственного изготовления. Оно пьется как сок, а потом ноги заплетаются. Саша пошел в таком состоянии на берег черноголовского пруда и стоял там, в темноте, в беленьких трусиках, пел рок-н-ролл, якобы, на английском языке. На самом деле, он пел просто на птичьем, то есть занимался звукоподражанием. Это было ужасно смешно, но по пальцам можно перечесть случаи, когда он был в подпитии. Другие это делали, извиняюсь, довольно регулярно и с утра до тёмной ночи.

Никогда в жизни он при мне не употреблял никакие наркотики, и никогда в жизни я не видела признаков того, что он зависит от каких-то веществ. Всё это абсолютная ерунда и неправда.

А если он когда-то что-то где-то принимал, так здесь каждая вторая собака что-то когда-то где-то принимала, но жива и бодро ходит. То есть в это я не верю.

ЛН: Джоанна Стингрэй организовала съёмки выступления Саши у Гребенщикова, после которого она брала у Башлачёва интервью. У неё была идея вытащить его на американское телевидение, и, в частности, она задала ему вопрос: "Как вы думаете, поняли ли бы вас американские телезрители?" Башлачёв тогда ничтоже сумняшеся сказал, что да, поняли бы. А как вы думаете, поняли бы?

МТ: Честно говоря, думаю, что нет, потому что... Скажем, я называю имя "Джим Моррисон". Я называю его не просто потому, что он очень хороший поэт и не потому, что он плохо кончил, и не потому, что я его тогда любила, и с каждым годом моя любовь к нему нарастает. Любовь к кому-то отменяется, а к этому человеку, вернее, к его музыке, к тому, что он делал, она всё усиливается. Его очень любил Саша Башлачёв, поэтому я его и назвала.

У меня был видеомагнитофон. Мой бывший муж очень рано, в начале 80-х годов купил видеомагнитофон. Тогда это ещё была большая редкость в Москве. И у меня был фильм Джона Шеппарда "The Doors". Там фрагменты больших концертов Моррисона и какие-то маленькие интервью. Например, Моррисон едет на концерт в машине, а автор фильма сидит рядом и снимает.

Саша каждый раз, когда ко мне приходил, сразу говорил: "Марин, поставь Моррисона", и каждый раз он исправно смотрел этот фильм. Я не знаю, сколько раз он его видел у меня, полагаю, он это делал ещё и у других людей, где у него была возможность.

Да, мы с ним ещё видео смотрели, потому что у меня были фильмы. Естественно, их нигде больше не было, только у редких счастливчиков, обладателей видеомагнитофонов.

Так вот, я очень любила и люблю Моррисона. Я знаю английский язык, но мне никогда в жизни не приходило в голову поинтересоваться, что, собственно говоря, этот человек поёт. То есть я была уже совсем взрослая, когда я поняла (и то, благодаря обширному цитированию Борей Гребенщиковым), что фраза "What have they done to the earth" спета Моррисоном, что "This is the end, my only friend" – это Моррисон. А в принципе, когда мы были молодыми, никто, может быть, за исключением Бори Гребенщикова, Миши Науменко, Артёма Троицкого, не слушал, что они поют. Мы слушали, в общем, звук. То есть меня не интересовало, что пели "The Beatles", что пел Мик Джаггер, что пели "Led Zeppelin", что пели "Pink Floyd", всё равно. Это действовало как музыка, как звук.

Но когда я уже стала взрослым человеком, когда я стала читать самого Моррисона, я прекрасно поняла, сколько я при этом теряю. Сколько бы ты ни видел этого человека и сколько бы ты ни слышал звук, ты теряешь при этом поэта.

Моррисона окружала компания очень сильных музыкантов, которые писали замечательные мелодии, кажущиеся сложными, но на самом деле со второго раза ты можешь взять и спеть любую из этих песен... "People Are Strange" со второго раза ты сможешь спеть сам.

У Саши Башлачёва не было никаких музыкантов, никаких аранжировок, никаких хороших инструментов, никаких прекрасных динамиков и усилительной аппаратуры. У него не было никакого умения играть на гитаре, это же не называется "играть", правда? У него не было голоса, никаких вокальных данных. У него не было "шоуменских замашек", которые у Моррисона присутствовали в полном объёме.

Моррисон производил на всех женщин очень сильное эротическое действие, насколько я помню, а Саша, по-моему, не производил. Его песни не были психоделией, которая сама по себе такая туманно-наркотическая и приводит к какому-то помутнению сознания. Саша же просто пел про страдания, про то, что очень болит. Ты же не садист, который испытывает припадки эротического вдохновения от того, что другому человеку больно, что он страдает. Значит, всё дело было не в подаче, а в сашиных текстах.

Всё дело в словах, а для того, чтобы понять Сашины слова, нужно самому быть очень образованным человеком. Я имею в виду, если ты действительно хочешь понять, а не примерно, приблизительно. Там же обширнейшие цитаты, явные отсылки к каким-то людям, которые жили до него, к тому же Высоцкому. Иногда это просто прямо: "Триптих. Посвящение Владимиру Высоцкому". Иногда не прямо, но ты это слышал. Пусть даже не прямая цитата, но ты всё равно понимаешь, с какой линией развития русской поэзии это связано, смотришь на Сашины стихи и понимаешь: а, чёрт, вот это из Мандельштама пришло. Это не цитата, но ты понимаешь, как он разговаривает с Мандельштамом, как он разговаривает с Сашей Чёрным, с кем-то другим, кто был до него, это очень существенно.

Кроме того, там огромное количество идиом, которые ты не можешь понять, даже будучи славистом. Иностранцы, которые прекрасно знают русский язык, специально занимаются русской словесностью, русской историей (у меня очень много таких друзей) этого не понимают. Чтобы понимать, надо очень хорошо знать идиомы и русский фольклор, при этом ещё понимать, каким образом меняется идиома от того, что он с ней придумывает. "Святых на Руси только знай – выноси" – это же игра с привычным оборотом, который, благодаря какому-то дополнению, превращается в абсолютно необычный. "Как твою сестру кроют..." Слово "кроют" в русском языке – что? "Кроют матом" можно сразу подумать. "... кроют сваты в тёмную в три бревна". Это же чудовищно сложное построение даже для русского человека, потому что ты должен знать, что "кроют" кровлю, "сваты" – это люди, которых засылают сватать, "в тёмную" – бьют, "в три бревна"... Что они делали с этой сестрой на самом деле? Мы же с вами тоже не можем понять, но из-за того, что мы понимаем каждую часть по отдельности, складываем всё вместе, не умея расшифровать, и всё же понимаем, что делали они с ней что-то очень страшное.

"Присело Солнце с пустым ведром". Ты должен знать, что пустое ведро в русском суеверном сознании означает беду, горе. Что встретить бабу с пустым ведром хуже, чем чёрную кошку. А тут – Солнце садится с пустым ведром. Это тебе не тётенька на улице, это целое Солнце садится с пустым ведром. Это к какой беде? Какого масштаба?! Человек не обязан над этими всеми смыслами думать, в человеке, который является носителем языка, всё это уже есть. Пусть он не понимает, но усваивает эти сложные переворачивания идиом, превращения традиционных фраз.

То же самое – "Мы идём на звон струны из твоей косы". Ты должен сказать "мы обручены", потому что, вроде бы, это про любовь, но "мы облучены". "Задуть" можно "свечу", а не "часы". Чтобы это понять, нужно очень хорошо знать русский язык.

То есть, мне не кажется, что Саша мог произвести впечатление на каких-то иностранцев. Джоанна Стингрэй – другое дело, она жила в России, интересовалась роком, дружила с музыкантами, была замужем за Юрой Каспаряном. Ей многие люди о Башлачеве говорили. Вообще, для того, чтобы сюда приехать и этим заниматься, уже нужно иметь специальный тип психики.

Для того чтобы Башлачёва поняли на Западе, нужно было придумывать музыкантов, писать аранжировки, делать цвет, свет, шоу. Это, вкупе с колоссальной энергией, которая была заключена в этом человеке, может быть, подействовало бы на эмоциональном уровне. А просто человек с гитарой – что?

Владимир Высоцкий. Вот – простое сравнение. Тоже маленький, страшненький, с нечеловеческой энергией абсолютно взрывного типа, но он ещё и профессиональнейший актёр, который каждую свою песню выстраивал на актёрских штучках-дрючках, всё было продумано. И когда Марина Влади привезла его во Францию (а Марина Влади во Франции – это фигура, это выдающаяся французская актриса, неземная красавица, между прочим), она что, просто поставила его с гитаркой петь?! Как же! Оркестр наняли! "А под горой стоит...", целую цыганщину развели. Может быть, кому-то это нравится, мне лично нет. Но вот что нужно было! Нужна была Марина Влади, Театр на Таганке, который уже гремел по всему Западу как диссидентский, антисоветский, они ездили, спектакли смотрели, Высоцкого уже видели Гамлетом, Галилеем. Марина Влади – знаменитая, красивая, богатая... Но всё равно им нужен оркестр! Притом, что песни Высоцкого намного проще, чем Сашины, их можно перевести хотя бы подстрочником, а Башлачёва переводить – как Маяковского. Ну, что мы переведём? Мне кажется, что нет, это невозможно.

ЛН: То есть Башлачёв – исконно отечественное достояние, которым невозможно поделиться?

МТ: Ну, если бы кто-то, причём очень великий переводчик, из такой породы, которые переводят Пушкина или Маяковского...

Да и этого было бы недостаточно. Нужно было делать ещё академический комментарий к сборнику стихов, чтобы люди, которые понимают поэзию, но не чувствую каких-то образов, не понимают их происхождения, могли ещё что-то посмотреть. Тогда, мне кажется, люди, знающие и любящие поэзию, понимали бы, что они имеют дело с великим русским поэтом. Но таких людей вообще в мире сколько? И никто этого не делает, задача чрезвычайно сложна.

В любом случае, всё равно люди бы только оценили его. Эта маленькая группа людей, которые любят поэзию, склонны читать иностранных авторов, пусть даже в переводе на родной язык, они оценили бы его только как поэта, а как рок-музыканта или какого-то музыканта, мне кажется, что нет. Может быть, Джоанна лучше знает, всё же сама иностранка.

ЛН: А какие ещё фильмы Саша любил смотреть?

МТ: Вообще всякое кино. Но дело в том, что у меня не было плохого кино, я же специалист, к сожалению.

Тогда, правда, ничего нельзя было посмотреть. Некоторые фильмы Федерико Феллини можно было увидеть только на видеокассетах.

Теперь вам это трудно даже объяснить. Что-то показывали на закрытых просмотрах. Но какое Саша имел отношение к закрытым просмотрам?!

По-моему, ещё в 1989 году был процесс, когда людей, у которых нашли дома "Дневную красавицу" Бунюэля, посадили по обвинению в распространении порнографии. У меня было много Боба Фосса, я очень его люблю. И не только "Кабаре", которое теперь часто показывают по телевизору, или "All That Jazz", который тоже показывают по ночам. У меня, скажем, был фильм "Ленни", чёрно-белый, снятый Бобом Фоссом с Дастином Хоффманом. Я считаю, что это лучшее, что сыграл юный Дастин Хоффман. История одного совершенно реального человека, конферансье... Тогда ещё не было даже такого определения, позже появился такой термин, "one-man show", когда один человек что-то рассказывает, разговаривает с публикой в маленьких кафешках, в кабаре.

Этот парень, Ленни Брюс, которого сыграл Дастин Хоффман, очень смешно и живо рассказывал совершенно невесёлые и очень умные истории. Плюс к этому он ещё всё время норовил нарушить табу, выругаться матом, за это его всё время привлекали к судебной ответственности, он вечно платил шальные штрафы и потом умер от передозировки.

Вот этой совершенно реальной фигуре посвящён фильм "Ленни". Фильм, правда, потрясающий. Его Саша тоже очень любил.

ЛН: Ещё, насколько я знаю, он любил "Того самого Мюнхгаузена" Марка Захарова, правда?

МТ: Ужасно любил старые советские фильмы, но он их мог посмотреть без моей помощи, потому что они были в телевизоре и везде, а со мной он смотрел то, что называется классикой мирового кино. Бергмана, вот это вот.

О, я вдруг вспомнила, что ему один раз очень не понравилось. Группа "Вежливый отказ" решила устроить шоу. Они вообще тогда, поначалу, были к этому склонны. Тогда у них в составе были ещё совершенно другие люди, не было такого сильного крена в джаз, который появился потом.

К этому шоу они привлекли человека, которого звали Гор Оганесян. Очень красивый, фактурный, я бы сказала, молодой мужчина, который сам какие-то тексты писал. Они пели песни на его тексты, плюс он читал стихи со сцены. Так они и выступали.

На одном таком концерте они пели песню, которая называется "Merde", то есть "Дерьмо" в переводе с французского. Чистый экспрессионизм. И Гор где-то набрал сырого мяса, говядины, и разбрасывал её на сцене, со сцены. Эта говядина валялась, грязная вся.

Вот это на Сашу произвело гнетущее впечатление. Он был совершенно возмущён. Он говорил, что это невозможно, на это тошно смотреть, как можно так делать, чтобы людей тошнило. Я очень хорошо запомнила, что один раз увидела явно отрицательную его реакцию.

Ещё я помню, в этот момент уже появлялись организации вроде "Общества "Память"". Я сейчас не вспомню, так они уже назывались или ещё нет, но, по крайней мере, они были с сильным националистическим, русским духом. И я помню, что в какой-то момент мне стало очень боязно, что они Сашу тоже построят под свои знамёна. У Саши вся поэзия, тексты, стихи были так прочно заквашены на чём-то своём, родном, сермяжном, почвенном, и мне казалось, что первый человек, которого они должны начать к себе тянуть, будет он, потому что уж куда как выгодно. И что-то я ему на этот счёт сказала. Он просто от меня отшатнулся. Буквально отшатнулся. "Ты что, Марин?" Я повторяю, он никогда складно не говорил: "Да ты что?! Как ты можешь?! Как можешь это допустить?!"

Общий смысл его отшатывания был такой: как я вообще могла поверить, что кто-нибудь посмеет даже подступиться к нему с таким предложением.

Человека же не спасает ни образование, ни талант, он может быть абсолютным гением и при этом расистом, ксенофобом и всякой пакостью.

Вот Достоевский – великий писатель, а что думал про поляков, про евреев, про католиков, это ж страшно воспроизвести. Но тогда я поняла, что, по крайней мере, Саша Башлачёв – интеллигентный человек не в смысле его образования или воспитания, а просто в смысле глубокой внутренней культуры, которая действительно никогда до этой беды не доведёт. Но беда пришла с другой стороны.

ЛН: Песня "Время колокольчиков" стала гимном той эпохи и названием летописи Ильи Смирнова. А что это за образ такой, как вы считаете? Это время, территория, идеология?

МТ: Мне кажется, что я не объясню лучше, чем у него написано, потому что эта песня довольно ясная и в ней многие вещи сказаны прямо. Однако мне ещё кажется, что это было самоуничижение. Потому что более или менее понятно, что он считал, что в такое время, в такую эпоху, в той стране, в которой он находился, в том состоянии, в котором он был, человек не может быть очень значительным, не может делать что-то такое, что сразу бы людей подняло, за собой повело, что-нибудь этакое.

В принципе, мировая культура знает такие эпизоды и события. Сразу после премьеры пьесы "Рюи Блаз" во Франции начинается революция. Фактически она начинается уже в театральном зале.

Были такие эпизоды, примеры и у нас. Маяковский. Представить себе революцию без Маяковского?!.. Я ни в коем случае не укладываю Маяковского в революцию, я бесконечно его люблю, но просто как представить себе революцию без голоса Маяковского?! Это уже не революция, это – недоразумение, грубо говоря. Тогда человек действительно мог выйти на трибуну и что-то такое сделать, чтобы люди ему повиновались.

Раздаётся удар колокола, и вся деревня, весь город бежит к нему. Люди знают, что значит тот удар колокола, а что этот: что это – пожар, а это – общий сбор. Колокол звонит, народ его слышит, сходится в одном месте и все оказываются едины. Саша, наверное, считал, что в тех жалких условиях, в которых мы оказались, это совершенно невозможно, что он и другие такие, как он, могут быть только колокольчиками. Он же не случайно носил на груди колокольчик, который бился и звенел, когда он играл.

ЛН: Один колокольчик или три?

МТ: Когда как, у него были разные версии. Ещё у него на руке была такая штучка, кожаный браслетик с кругленькими бубенчиками. И потом эта тема колокольчиков: "Ну что там у тебя звенит, какая мелочишка?.. Душа звенит". Видимо, он считал, что ничего больше, чем маленькие колокольчики... Но, если их много, тогда, может быть, что-то получится.

Я не знаю, что он думал, но в любом случае в этом было какое-то самоуничижение. Да, действительно, от того, что он пел, никто никуда не пошёл, никто ничего решительного не сделал, но он же и не звал, с другой стороны. Может быть, он и это имел в виду. Потому что Маяковский во многих своих стихах прямо призывал к определённому действию. А Саша? Никогда. Было понятно, что он что-то любит, а что-то не любит. Это было понятно. Более того, "Вой гобоев ГБ в саксофонах гестапо" – это было понятно очень хорошо. "Абсолютный вахтёр" – было понятно, что он это не любит. Но он никогда никого никуда не звал.

Не знаю, мне кажется, что он имел в виду очень большое пространство, на котором голос человека не может быть расслышан.

Но всё-таки он не был совсем колокольчиком. Колокольчик – это что-то лёгкое, серебристое, в общем-то, приятное.

ЛН: А на что он больше похож? Он – колокол?

МТ: Тоже нет. Потому что колокол – это пожар, "горим" или "все люди в храм". В любом случае, он куда-то тебя зовёт. Нет. Саша был похож на великого русского мыслителя и великого русского поэта. У меня нет представления о нём как о чём-то неодушевлённом. Он был похож на маленького, тщедушного, некрасивого, с фантастически ясными голубыми глазами, длиннорукого, страдающего великого поэта.

На очень хорошего человека был похож. Никогда не видела у него злости. При этом жёстким он мог быть.

Я сейчас вспомнила, как один наш общий знакомый стал его очень хвалить, говорить, какой он гений и какой он великий, что, мол, когда Саша поёт, "они" даже его понять не в состоянии, что это примерно как метать бисер перед свиньями. А тот спрашивает: почему метать бисер перед свиньями? Потому что быдло, они неотёсанные, необразованные. Мне самой было противно, я не люблю такое отношение к людям, но, ладно, они разговаривают, мужской разговор, пожалуйста. А Саша спокойно посмотрел на него своими ясными глазами и говорит: "Да ты – фашист".

Он мог прямо очень... и с человеком они больше не общались. Тот очень обиделся, потому что одно дело, когда человек в запальчивости говорит, а тут было так спокойно-спокойно: "Да ты – фашист".

Жёстким он очень мог быть. Но, как раньше говорили, строгий, но справедливый. Ни разу не видела, чтобы он несправедлив был.

Ещё он Настю очень любил. На них было так приятно смотреть. Она была маленькая, театроведческий факультет ГИТИСа, ещё только училась, студентка.

У неё были тяжёлые темные длинные-длинные волосы, чёлка, она была чем-то похожа на хиппи. Она не красилась, а тогда все молодые женщины красились очень обильно и обширно. И вот Саша её очень любил. Он говорил "Н-а-стенька".

У людей, которые приехали с Урала, очень специфическое интонирование и очень странное произношение буквы "а". Я не могу это воспроизвести, но они её буквально поют, чётче выделяют, хотя считается, что это в Москве буква "а" ударная. У москвичей она ударная, но короткая, а Саша её как будто пел. И слова, которые эту букву включали, у него очень красиво получались, будто он напевал: "М-а-риночка" (с ударением на первом слоге), "Н-а-стенька", "ж-а-лел". Он очень любил слово "жалел" и произносил его с упором на первом слоге, как старорусское. "Ты же меня пож-а-леешь?"

И он так на неё смотрел своими глазищами.

Он погиб, когда она была беременна, и он это знал. Я долго себя истязала вопросами: "Как же он так мог? Она же маленькая, ей девятнадцать-двадцать лет, ребёнок совсем, беременна. Вообще непонятно, что с ребёнком будет. Как же он так?. Если бы, предположим, он никого не любил и его никто бы не любил, если бы он не был связан нитями с жизнью, – но он же был. Я всё это видела. Они никогда не прикидывались, он не просто говорил "моя любимая", "милая", – но было видно, что человек вообще не хочет от неё отходить. Они были вместе, как будто это было одно существо. Это же всё очень хорошие эмоции. Почему они его не остановили?"

А потом, когда он умер, мы вообще не знали, что нам делать. Потому что это чувство (оно и теперь часто меня посещает, и не меня одну)... было ощущение, что жизнь кончена. Не его, моя! Почему – не могу объяснить, но как будто она кончена.

Вот существует у человека его предназначение. Ну, допустим, оно существует (в моменты трагедии человек начинает думать о том, что он обычно отрицает). Если это предназначение существовало, то на что? На то, чтобы я окончила институт и написала 288 театральных статей?! Это смешно! Ну, правда, родила ребёнка. Это важно, это существенно. А что-то ещё было? Было – то, что в какой-то момент я могла обеспечить Саше хотя бы одну ночь под крышей, то, что могла собрать сорок рублей, могла просто с ним посидеть. Иногда кажется (повторяю, действительно, не мне одной), что смысл моей жизни был в том, чтобы какую-то короткую часть его существования, по возможности, сделать менее отвратительной или менее болезненной. Поэтому и было ощущение, что жизнь кончена. Думать ни о чем было вообще невозможно.

Я теряла людей и до, и после, и людей из моей семьи, близких, друзей, молодых, которые погибли при разных обстоятельствах. Очень много среди них было людей значительных, актёров, которых я обожала, любила, знала и так далее, но такого со мной не было никогда, я довольно уравновешенный человек, умею себя держать в руках, но я выла, выла настоящим волком, в голос. Мне было чихать на то, что там соседи, что блочный дом, что всё это разносится на 16 этажей. Со мной такого никогда больше не было.

Повторяю, это не было только моей реакцией. И было ощущение, что всё кончено. Невозможно было жить без него, а его не было. Я занималась какой-то дурью: брала и от руки переписывала его песни, чтобы эта связь как-то существовала, чтобы её продлить. Потом Настя Рахлина с Анжелой Каменцевой переписывали его песни и сделали этот сборник его стихов, "белую книгу" [Александр Башлачёв. "Стихи". M.: "Х.Г.С.". 1997].

Вот мы это всё переписывали. А когда переписываешь, ты же ещё внимательней. Эта песня "Поезд №193"... он переделывал немножко слова, "... поезд Свердловск-Ленинград и назад..." на "... поезд туда и назад..." Все ответы были даны. Вот я кричала: "Как, Саша? Как ты мог? Как Настя? Ты же её любил, она тебя любила. Как же ты не подумал о ней?!", а он уже, видимо, ни о ком не думал. Читаешь текст песни, а там написано: "И даже любовь не поможет сорвать стоп-кран".

Я не знаю, почему у него написано: "Трудно ямы долбить, мерзлозём коловорот не берёт", – но когда мы его хоронили, был жуткий холод, лютый. Я понимаю, что Ленинград, Петербург – противный климатически город, но такие лютые холода в Москве и в Питере редко бывают. Было минус тридцать железно. И на самом деле, они не могли продолбить яму для его могилы. Ну не брал, действительно, коловорот мерзлозём.

Почему февраль. Ну не потому же, что Пастернак написал, а ещё почему-то. Почему так дико сошлось?

Почему "В казарме проблем – банный день"? А он же тогда ночевал у Жени Каменецкой, которая была официально его женой. Он у неё ночевал, и они собирались утром в баню. Сказали, что ложимся, а утром идём в баню. А когда они проснулись, его уже не было. Почему "банный день, промокла тетрадь"??? Почему "будет легко улетать"? Я не знаю. Он сначала написал, потому что так чувствовал, или наоборот, потом уже придерживался сценария, который был им написан. Я не знаю.

ЛН: Сейчас появилось несколько фильмов и передач о нём. Впервые, наверное, с момента его ухода из жизни. "Смертельный полёт", "От винта", серия "Еловой субмарины" Липницкого и "Как уходили кумиры". Как вы относитесь к этой тенденции? Нужно показывать его по телевизору или люди должны сами приходить к его творчеству?

МТ: Я считаю, что нужно, потому что, сколько ты ни рассказывай людям, рассказ – это одно, а то, что люди видят – совсем другое. Людям бывает сложно воспринимать что-то в режиме компакт-диска, на слух. Иногда им кажется, что Саша однообразен в смысле не мелодики, но ритма. Есть люди, которые не могут вот так сесть и слушать. Я это допускаю. А картинка всегда облегчает жизнь, ты видишь и с этим человеком как-то отождествляешь себя, тебе становится проще слушать, это – облегчение некоторых задач.

Я думаю, что обязательно надо снимать, потому что есть люди, которые о нём ещё не знают, но могли бы узнать. Я имею в виду не только молодых людей, но и старших, которые о нём тоже вполне могут не знать. Они увидят, поймут, что было что-то значительное, кому-то ещё об этом расскажут. Я понимаю, что это никаким образом не воскресит Сашу и ему не поможет, но они хотя бы купят компакт-диски или купят книжки или купят те же самые фильмы, и, например, сын Саши, Егор, получит какие-то отчисления и Насте будет немножко легче материально.

Мне кажется, что это надо показывать. Единственное, что я каждый раз очень боюсь того, что будет, как с Высоцким они сделали в последнем фильме, который студия Манского произвела: что нет никакого поэта, нет никакого певца, а есть наркоман, наркоман, наркоман, который принял столько-то доз героина тогда-то и столько тогда-то. И главное, я понимаю, что это, может быть, и правда, только я не понимаю, как этот тяжёлый наркоман, которого они описывают, за три месяца до смерти сидит в "Кинопанораме" и два часа отвечает на все вопросы, поёт все песни, и ни в чём не ощущается его психическое расстройство. Этого, извините, не может быть, как они это описывают. Они называют такие дозы героина, смешенные с алкоголем, что человек вообще ничего не должен соображать.

Хорошо, пусть он был наркоман, наркоман, наркоман, но какое мне, в конце концов, дело?! Я-то помню его другим. Я помню, как он Гамлета играл, как он играл Хлопушу в "Пугачёве", я помню, как он стоял на сцене, как он пел и так далее.

Я очень боюсь, что будут делать такие фильмы, потому что многие к этому склонны.

Ещё раз повторяю, я Славу Задерия люблю, он хороший мужик, просто хороший мужик. Чего он это лепит, я не знаю. Даже если бы это было так, и что? К этому, что ли, сводится Башлачёв? К тому, что он наркотики принимал? Что, в 1983 году он тоже наркотики употреблял, когда все эти песни написал? Какие наркотики, тогда про них вообще никто не знал! Смешно. Тогда пили портвейн и вермут "розовый крепкий".

Я боюсь, что начнут лепить очередной скандал, что начнут тянуть жилы из Насти. Она, конечно, умеет этому сопротивляться, но всё равно. Боюсь, что они начнут лезть в подробности личной жизни, а это никому не надо, и такой ценой не нужно никакого внимания к Башлачёву. Даже если буквально все его компакт-диски разойдутся немедленно – мне это не нужно.

А так, как они это делают, это, может быть, не такие выдающиеся произведения киноискусства или кинодокументалистики, но, во всяком случае, пока это довольно корректно.

И многие люди хорошо говорят в фильме по сценарию Липницкого. Мне понравился Юра Шевчук и – кто ж там из "митьков" – Шинкарёв. У него какая-то финальная практически фраза, сейчас не воспроизведу, но она такая умная, правильная.

ЛН: Но мне показалось, что ощущение, которое оставляет фильм "Смертельный полёт": главное, что сделал Башлачёв – покончил с собой. Это постоянным рефреном проходит через весь фильм.

МТ: От этого невозможно избавится. Правда, невозможно. Ни один человек, который его знал, не может пережить его смерть. Я честно говорю. Я клянусь, это не кокетство, ничего. Человек просто не может, когда ему говорят: "Башлачёв" – сразу включается условный сигнал "Башлачёв – смерть". Стихи через смерть, обратным ходом. На самом деле, невозможно от этого отделаться.

Когда мне надо говорить что-то о Башлачёве, мне до сих пор нужен, как минимум, день, чтобы взять себя в руки и не заплакать сразу. Это не только меня касается: я, правда, не истеричка, не психопатка и на любые другие темы буду разговаривать абсолютно спокойно.

А, скажем, тот же Шевчук не может плакать, он мужчина, у него свои представления, но чувствует он абсолютно то же самое. Тот же Кинчев плакать не будет, но он чувствует абсолютно то же самое.

В стихах Саша сказал: как будет умирать, зачем будет умирать, когда будет умирать. Все время об этом думаешь

Для того, чтобы это разорвать эту цепочку ассоциаций, надо задать такой вопрос, который вообще не будет к этому иметь отношения. Например, в каких кедах он ходил?

Я никогда этого не забуду, по-моему, всю жизнь он проходил в одних и тех же. Или у него было десять пар, купленных в одном месте. Он всегда был в этих кедах. То ли они ему были велики, то ли шнурки, которые к ним прилагались, были от других кед, Бог его знает, но этих шнурков хватило бы, чтобы древнегреческие сандалии запеленать, буквально до бедра. Он их обворачивал вокруг кедов и снизу завязывал. Он ходил на собственных шнурках под ступнёй, и потом он, соответственно, должен был их долго распутывать. Всегда вот в этих кедах с безумно длинными шнурками. Почему? Я понятия не имею.

Или как истерически смешно с этим ремнём на концерте в ДК МЭИ. Тогда мне было не до смеха, потому что я нервничала, но, в принципе, это было ужасно смешно. Масенький человек с гитарой ниже колен, где-то в районе икроножных мышц.

Саша очень любил, между прочим, театральные ухваты. Жорка Молитвин, ныне покойный, который делал его фотографии, – роскошные фотографии. Посмотрите на них: картуз, гвоздика за ухом, во рту – папироска сломана как козья ножка. Алексей Герман, "Мой друг Иван Лапшин". Что-то такое из этой оперы, из этого времени. Но Жорка Молитвин его же не заставлял так одеваться, видит Бог. Жорка сказал: "Давай поснимаю". Значит, у него была какая-то страсть к тому, чтобы покрасоваться. Вот это и выражалось в его фотографиях.

Или его эта смешная выходка с явлением в трусах в светское общество. Сидят светские львицы, тут входит мужик, на котором семейные трусы.

Тогда сперва не было никаких маленьких мужских трусиков, а были чёрные или синие сатиновые трусы до колена, "трусы семейные". Ничего другого купить было невозможно. Когда в продаже появились маленькие белые плавочки, их еще было поди достань, надо в очереди стоять, переписываться с номерком на руке... Я не шучу. Так вот, эти чёрные сатиновые трусы всех доводили до состояния белого каления. Женщины делали всё возможное, чтобы этого эротического зрелища не видеть. Когда появились маленькие беленькие, эти мерзкие сатиновые уже были как насмешка. И тут приходит молодой мальчишка на день рождения в светское общество, именно в этих семейных трусах до колена, тулупе и валенках. То есть это была выходка с многократным подвохом. Он, конечно, мог иногда выскочить, как чёрт из табакерки.

ЛН: А Вы можете назвать какие-нибудь московские места, связанные с Башлачёвым, где он любил бывать, жил или выступал?

МТ: В Москве – нет. Я знаю только, что он ночевал у Анжелы и Серёжи Каменцевых, очень их любил, очень много времени у них провёл. Они жили где-то в районе... Забыла, как называется, Илюша Смирнов точно помнит. Какие-то московские выселки, как и моя квартира на станции метро "Беляево", где он тоже жил. Ещё были отдельные квартиры, где он давал концерты.

Ни в какие рестораны тогда никто не ходил, все дома пили.

ЛН: А вы там же до сих пор живёте?

МТ: Да, я там же живу. Как ни смешно, я даже ремонта с тех пор не сделала.

Нет, правда, было бы смешно, если бы это не было с ним связано. Каждый раз, как я подумаю, что надо бы сделать ремонт, паркет перестелить, обои переклеить, вообще всё переделать, то думаю: ну да, и всё.

ЛН: А он ведь очень своевременно появился. Я думаю, что появись он сейчас, не был бы он так замечен. Своевременно появился, своевременно ушёл, как вы считаете?

МТ: Это вообще очень странно, мне кажется. По-моему, сейчас он бы и не мог появиться, потому что люди теперь любят деньги, и вся их жизнь в большей или меньшей степени сосредоточена на том, чтобы эти деньги добыть, а потом их как-нибудь умело потратить.

Саше это, по-моему, было вообще всё равно. Просто вообще всё равно! Я никогда в жизни не слышала, чтобы он говорил о деньгах. Сейчас куда ты ни придёшь, в какое бы изысканное общество, всё равно речь зайдёт о гонорарах. Я ни разу не слышала, чтобы Саша говорил о деньгах, о том, что есть они или их нет, о том, хватает ему на жизнь или нет, о том, где бы можно было ещё подзаработать. Мне кажется, что сейчас люди на чём-то другом сосредоточены, и если бы он сейчас родился, то был бы такой же, как все люди.

ЛН: Я думаю, сейчас вполне могут быть очень талантливые люди, просто они остаются незамеченными.

МТ: Как это незамеченными? А тогда Башлачёв кому был нужен с песенкой "Абсолютный вахтёр"? Может быть, одной только Государственной Безопасности, чтобы, как Шевчуку ударить кирпичом по башке, чтобы он больше своих песен не пел никогда.

Кому он был нужен? Ну, был Леня Парфенов, но Леня сам был мальчишка. Они же ровесники, как я понимаю. То есть был один ребёнок и второй, два молодых мальчика. А Леня сказал Троицкому. А Троицкому на что был нужен этот Башлачёв? Он что, деньги на нём зарабатывал? Да никогда в жизни.

ЛН: Тогда были другие ценности.

МТ: Вот именно. А что заставило Артемия Кивовича, тем не менее, взять этого человека и тащить его из Череповца в Петербург, всюду возить, всем представлять, кормить, поить на свои кровные денежки? А что заставило всю ленинградскую тусовку носиться с ним? А что заставило нас всех ночевать в однокомнатной квартире вчетвером?

ЛН: Предположу, что ощущение важности, выделенности, необыкновенности (чтобы не сказать "избранности") этого человека.

МТ: Вопрос обо всё другом просто не имел никакого значения, смысла. Это была жизнь! Именно это. А на что поесть? Ну, откуда-нибудь кто-нибудь принесёт бутылку, завтра сдадим, на батон хлеба хватит. Ну, что-нибудь ещё. Кто-нибудь самогона нагонит, значит, выпивка будет. Мы же правда так жили! Ну, не будет сыра, возьмём молоко, протухнем его, прокиснем, сварим из него творог, сделаем сыр. Мы же всё могли сделать, как деревенские люди, могли продержаться три дня и три ночи.

Люди организовывали его концерты. Люди же все были разные. Многие из них сегодня вполне себе бизнес-дяди и бизнес-тёти, но никому же в голову не могло прийти, чтобы из сорока рублей за концерт взять себе два рубля или десять копеек. Не то, чтобы было стыдно, а просто, правда, не приходило в голову! Люди устраивали концерты, рисковали собственной шкурой. На большие концерты в ДК приезжали облавы, но организаторы себе не брали денег – это целое поколение московских менеджеров, да и питерских тоже. Никто не брал денег.

Родился Саша тогда, когда было ещё так. Пел он... Кстати говоря, он, видимо, чувствовал какую-то опасность, мы тогда ещё ничего не понимали, а он уже пел: "У меня есть всё, что душе угодно, но это только то, что угодно душе". Опять же: "Что там у тебя звенит? Какая мелочишка?". "Душа звенит". Он был абсолютный бессеребреник. Он был человек, который жил вне всего этого, вне материального ассортимента, вне бижутерии, вне аксессуаров. А как бы он сейчас?

Но если бы сейчас поднялось такое же значительное явление, то нашёлся бы очередной Лёня Парфёнов, у которого бы оказались связи в Москве, и он бы всё равно его сюда привёз. И пусть, конечно, это было бы как-то иначе, потому что невозможно было бы ни на радио, ни на телевидении пробиться, но уже по другим причинам.

Вообще, честно говоря, мне совершенно по барабану, по каким причинам. Тогда это была идеологическая причина. Нельзя было, потому что не о том, не тот звук. А теперь нельзя, потому что не тот формат. Результат один и тот же: комсомольский вокально-инструментальный ансамбль, что раньше, что теперь, абсолютно тот же самый репертуар, только теперь ещё противнее, потому что выступают метрономы безголосые. Раньше они были обязаны, чтобы петь, иметь хоть какое-то вшивое музыкальное образование.

То есть понятно, что сейчас Башлачёв бы никуда не пролез, но он ведь и тогда никуда не пролез. Но маленькие группы людей собираются в маленьких клубиках. Туда пришел, допустим, Боря Гребенщиков: "Вот, со мной мальчик очень способный, пусть тоже попоёт". Что, ему директор этого клуба откажет? Да нет, конечно.

Кроме того, есть же сейчас другие возможности. Раньше были магнитофонные носители, кассеты, потом появились компакт-диски, стали всё это переписывать. А теперь взял и выбросил в Интернет.

Я прочитала только что в газете "Время новостей", что рекордные рейтинги набрали английские, австралийские и американские группы, которые никогда ничего не издавали, а выложили свои записи в Интернете. Они занимают первые места, вытесняют людей с платиновыми тиражами. То есть на Западе уже возможна такая схема. Легче же это делать у себя дома. Я сам у себя дома записываю, сам у себя дома микширую, сам у себя дома заряжаю в Интернет, могу ещё видеоклип, между прочим, сделать какой угодно, качественный, классный. А на следующий день выясняется, что посетители сайта – миллионы человек, и на другой день уже приходят менеджеры и говорят: "Слышь, у тебя песенка "Smile", типа, так хорошо идёт. Давай издадим". То есть они уже к тебе приходят, а не ты к ним.

Я думаю, что появись кто-то сейчас, было бы всё то же самое, но я не вижу никого, кто бы мог на это претендовать. Всё же в стране есть достаточно значительное число людей, принадлежащих к разным поколениям, которые тоскуют без настоящей поэзии, без настоящей музыки (не имею в виду классику, конечно). И это не только старшие, полно молодых людей, которые тоже это воспримут. Я не верю во все эти разговоры про деградацию молодёжи, она всегда была разная и сейчас тоже – разная. То есть это было бы то же самое, ведь люди тоскуют, это же видно по тем же форумам в Интернете, по тысяче вещей.

Мне кажется, что было бы всё то же самое, у него не было бы денег, но его бы слушали в Интернете, на дисках. Мне кажется, что было бы то же самое, но мне не кажется, что сейчас может появиться такой человек.

ЛН: А может возникнуть более благоприятный контекст? Или уже всё, Башлачёв, по-вашему, был последним?

МТ: Я не верю, что он был последним. Мы хоть в какой-то степени можем сравнивать себя с тем, что происходило на Западе. Я вчера разговаривала с человеком моих лет, и он мне сказал: "Для меня рок-музыка закончилась "Нирваной"". Он моего возраста, то есть "Нирвану" его внуки могли слушать!

Я разговаривала с моей дочерью, вашей ровесницей, ей 26. Она мне говорит: "Ну, "Pink Floyd"... Ну, "R.E.M." некоторые отдельные вещи меня беспокоят, а так – нет".

Из Скандинавии что-то поступает по части музыкальной культуры, любопытный синтез, но, в принципе, за пределами "Pink Floyd" я уже ничего не вижу. Ну, хорошо, я могу думать, что я уже старая, консервативная, больная женщина, и то, что было в молодости, производило очень сильное впечатление, и меня где-то на уровне "Pink Floyd" застопорило. Может, кто-нибудь будет со мной очень сильно спорить, но мне не кажется, что за 30 лет, которые прошли с тех пор, как "Pink Floyd" выпустили свою самую значительную пластинку, в западной музыке появилось что-нибудь сопоставимое. По-моему, нет.

Дело в том, что там же всё как-то сходилось. Сходилась музыка, текст, зрелище, философия, и, в общем-то, очень мощная социальная составляющая. Когда ты видишь "The Wall", ты уже понимаешь, что к чему и о чём. Это действительно имело огромное влияние на развитие культуры, не только музыкальной, рок-культуры, но, вообще, на развитие общечеловеческой культуры, но восприятие мира. А сейчас, мне кажется, так не происходит. Мне так кажется.

Тогда получается, что если у нас Саша... потому что, все остальные, с моей точки зрения, не наращивали... Кому-то, в лучшем случае, удаётся остановиться на каком-то определённом уровне. Например, Гребенщикову. У него бывают провальные альбомы, бывают хорошие, но, в любом случае, это какой-то достигнутый уровень, и человек на нём умеет удерживаться каким-то образом. А все остальные, если говорить о Шевчуке, о Шахрине, о Кинчеве, о ком угодно из тех, кто тогда был значимой фигурой – это, с моей точки зрения, не прогресс.

ЛН: На мой взгляд, Шевчук с Кинчевым показывают сейчас существенно более высокий уровень, чем Гребенщиков.

МТ: Пусть даже они все остановились на каком-то определённом уровне, пусть даже на чрезвычайно достойном уровне. Но за ними я никого вообще не слышу.

Время от времени я пробую заставить себя послушать "Мумий Тролля" или Земфиру или "Ночных Снайперов" или "БИ-2" или "Сплин" (но это уже – старикашки). Я совсем не хочу их обижать, но только они рот открывают, и становится понятно: "Агата Кристи", выпуск 18. Ещё кто-то рот открывает – понятно: Сергей Чиграков, выпуск 28. Сергей Чиграков сам по себе уже 32 выпуск какого-то другого человека.

Рок-музыка, видимо, вообще подошла к какому-то своему логическому завершению и появится какая-то другая форма, которая возьмёт на себя те функции, которые выполнял рок. Теперь же вообще не поймёшь: электро-поп – это рок-музыка? Хип-хоп? Теперь куда ни плюнь – рок-музыка.

Возможно, что появится новая форма, но я ни за что не поверю, что русская поэзия может каким-то образом заткнуться и прекратиться. Это исключено, потому что со времён Пушкина не было такого столетия, чтобы не родился один великий поэт. Я не думаю, что вот Саша – и больше никого никогда не будет. До Саши был Бродский, расстояние небольшое. Бродский был знаком с Ахматовой, расстояние совсем маленькое.

ЛН: А вы ушли из музыкальной журналистики, потому что вы увидели тупик, как и Илья Смирнов?

МТ: Да, мне просто стало неинтересно. Но не так, как Илья, он совсем решительно ушёл. У меня такого нет, я ко всем хорошо отношусь, некоторые песни мне очень нравятся, и старые, и новые.

Но и у меня было такое впечатление, что больше ничего значительного не будет, что всё, эта песенка спета. Если бы кто-то был, кто мог бы делать что-то новое, какой-то необычный звук, но я слушаю одних, десятых, двадцать восьмых, и всё это уже слышала, этот звук...

И потом – они глупые. Я просто читаю это в интервью. Одно дело, когда ты читаешь старое интервью Бори Гребенщикова, ему 23 года, молоденький совсем, но это – умный человек с чувством собственного достоинства. Ты читаешь Майка Науменко. При этом они, конечно, клоуничают, ёрничают, что-то такое про себя рассказывают, но ты читаешь и понимаешь, что это – умные люди. Ты читаешь интервью с Юрой Шевчуком. Это – умный человек. Ты можешь его попросить: "Почитай мне стихи, Юр". Просто попросить. Юра сядет, и он может шесть дней подряд по 24 часа в сутки читать стихи. Не свои, чужие стихи, он их прекрасно знает, километрами. Я могу со Славой Бутусовым говорить об архитектуре. Он архитектор, прекрасно образованный в этом отношении человек. Он может не любить разговаривать в принципе, но о чём-то профессиональном, интересном, об изобразительном искусстве, о впечатлениях от городов – сколько угодно.

А теперь вот я читаю интервью молодых музыкантов: они – пустые люди, они не говорят ничего, что бы меня могло заинтересовать хоть сколько-нибудь, только про какие-то глупости или какие-то банальные суждения. А как глупый человек может написать хорошие стихи? Не может и всё.

ЛН: Тем не менее, есть "Зимовье Зверей", есть "Ливень", есть Кирилл Комаров, есть Михаил Щербаков.

МТ: Ну, хорошо. Вот – Щербаков. Сколько ему лет? Наверное, столько, сколько мне. Может, он чуток моложе.

Но, вот, Юра Наумов, он – замечательный музыкант, такие песни писал. Но всё равно, ты чувствуешь искусственный момент, что человек очень хорошо знает поэзию, знает, как она устроена. Юра умеет играть с формами, причём иногда даже похожим на Башлачёва образом и порой – совершенно ударными рифмами, строчками. "У нас был насос, и мы качали права", например. Или "Это выход на случай, если выхода нет, а что выхода нет – это ложь". Или вся история с Карлом, который у Клары украл кораллы, а она у него – кларнет. Но всё равно ты понимаешь, что это какая-то филология, чёрт побери. Что это очень талантливый человек, очень одарённый поэтически и музыкально, но на это накладывается филологическое образование. Человек знает, что он делает. Я не знаю, кто именно Наумов по образованию, я имею в виду образованность филологического типа. А у Саши Башлачёва, притом, что он образован филологически, рифмы формируются не из умозрения, не из знания, а просто так, потому что так пишется.

ЛН: То есть он писал не умом, а сердцем.

МТ: Даже не сердцем, потрохами, кишками.

Щербаков искусственнее Башлачёва. Может быть, мне только кажется. Но по крайней мере, единственный человек после смерти Башлачёва и Янки, на котором остановилось моё внимание – Щербаков. Я имею в виду не из музыкантов, которые просто хорошие инструменталисты, а из "поющих поэтов". Единственный, на ком остановилось моё внимание, хотя я слушала всякое КСП, просила своих знакомых, которые туда ездят, чтобы они мне что-нибудь привезли, кого-нибудь нашли, что мне было бы интересно. Ничего! Абсолютно ничего.

ЛН: А почему вы боитесь Ленинграда?

МТ: Я не знаю. В общем-то, с малолетства у меня была на него странная реакция. Неуютно, не хочется идти на улицу. Хочется в квартиру, хочется к друзьям, куда угодно, но только не на улицу одной. С друзьями на улицу – пожалуйста, но чтобы они тебя окружили, чтобы они с тобой разговаривали, отвлекали.

Потом я стала думать, что этот город очень специально сделан, точнее, сделался, он раньше таким не был: когда ты смотришь снаружи, несмотря на то, что он обшарпанный, неухоженный, он всё-таки очень красивый и соблазнительный. Второго такого города, честно сказать... Я почти во всём мире была, но когда вечером въезжаешь в Ленинград, не видишь каких-то мелочей, а видишь картинку с подсветкой, то, конечно, такой красивый город надо ещё поискать во всём мире. Снаружи он ужасно красивый, очень соблазнительный, очень привлекательный. Но ты же не можешь всё время ходить по центральным улицам, ты должен войти в дом. И вот дальше начинается этот ужас, когда ты попадаешь сначала в какую-то арку и в эту арку ты должен пройти. Она противная, грязно, темно. Дальше попадаешь в квадратный периметр, замкнутое пространство. Там ещё хуже: остатки столетнего ремонта, кто-то здесь накакал, здесь написал, всё это пахнет, ужасно. Потом ты встречаешься с крайне обшарпанной дверью. Лезешь по такой же лестнице. Тебе физически страшно.

Я не понимаю, как ленинградские женщины приходят к себе домой вечером. Я просто не понимаю, как может женщина одна войти в эту арку, пересечь двор и войти в подъезд.

Но это тоже, в конце концов, ерунда, в Москве полно всякого грязного, отвратительного, страшного. Фокус в том, что у тебя возникает ощущение, что этот город – плут, что он большой обманщик, что он тебе говорит: "Смотри, какой я красивый! Смотри, какой я нарядный, смотри, какой я физически привлекательный! Смотри, как много великих умов и великого человеческого таланта ушло на то, чтобы меня таким создать!" Ты всё это видишь, и дальше он тебя заманивает: "Ну, сделай ещё шаг ко мне. Сделай ещё шаг" – а дальше ты оказываешься весь в дерьме.

Это напоминает роман Стивена Кинга "Оно". Там появляется клоун с цветными шариками, который детям показывает всякие фокусы. Что может быть симпатичнее для ребёнка, чем клоун?! Ребёнок к нему идёт, покупается на шарик, а потом погибает. У меня такое ощущение от этого города.

Человек не любит людей, которые его регулярно обманывают. Но люди – это ладно. С ними можно свести счёты, выяснить отношения. А с городом, который так с тобой поступает, как быть?

Если вернуться к Башлачёву, пусть это моё глубокое заблуждение, но если бы он не уезжал в Ленинград, если бы он вообще туда не ездил, а жил бы в Москве, то, может быть, как-никак был бы жив.

Мне кажется, что если у человека есть какая-то склонность к самоубийству, склонность к депрессиям, тяжёлым меланхолиям, как угодно это можно назвать, то самый лучший шанс превратить эту склонность в настоящую депрессию у него появляется только в городе Ленинграде.

ЛН: Но он сам говорил, что в Москве можно жить, а в Ленинграде стоит жить. Писал бы он в Москве?

МТ: Но он и в Ленинграде не писал.

ЛН: Писал, как же, что вы, в 1985-1987 годах.

МТ: Может, он и здесь писал, может, и в Ленинграде, может – в поезде, мы же не знаем точно. Мы же не знаем, где написаны стихи 1985-го или 1986-го годов. Но для меня совсем неважно, чтобы он писал. Для меня важно, чтобы он был жив, потому что, в конце концов, каждый человек должен сделать то, что он должен. И то, что Саша был должен, 20-30 песен, я не помню, сколько точно, он сделал. Дальше он мог просто жить. Просто жить.

Я абсолютно уверена, что в Москве этого бы не случилось.

Потому что в Питере – вода, очень много воды, и эта вода серая. Вы, конечно, по-другому его воспринимаете, потому что вы там родились и выросли, но я думаю, что очень многие люди, если будут искренне говорить про этот город, скажут: он стоит на воде, он весь влажный, сырой, вода всегда серая. Я не помню, бывает ли там голубая вода.

Потом, в Ленинграде небо намного ниже, чем в Москве. Я не знаю, как это может быть, ведь небо – это же не потолок, оно не состоит из чего-то, что может быть два метра тридцать сантиметров или три метра пятьдесят сантиметров, но, тем не менее, в Москве небо кажется очень высоким, вне зависимости от погоды, даже если погода – дрянь.

В Питере, какая бы ни была погода, кажется, что небо буквально лежит на голове. Для человека, который к этому не привык, очень утомительно. Эта особенность связана с климатом, с географией, с естественными делами.

Моя подруга, немка, крепкая деваха, феминистка, всюду была: в Либерии, у чёрта лысого, революции, перестрелки, её ничем не возьмёшь. Поехала в Ленинград работать в гуманитарной миссии. Жила в центре города, снимала квартиру тоже в центре. Через три месяца своего пребывания там она мне пишет письмо: "Марина, я понимаю, что ты москвичка, но ты, наверное, знаешь. В этом городе когда-нибудь бывает солнце?" Я пишу: "Клава, вообще говоря, бывает, но мне удавалось его застать редко". Она ещё через месяц пишет: "У меня начинается депрессия, потому что нет солнца". Она совсем к этому не склонна, рациональная немецкая женщина. "Здесь нет солнца, я не могу это пережить. Наверное, мне нужно просить, чтобы мне откуда-то привезли мелатонин" (лекарство, которое вырабатывает вещество, заменяющее солнце). Дальше опять пишет: "Марина, я больше не могу. Прекрасная квартира, всё прекрасно, но я выхожу на кухню, огромное окно, а напротив – стена. Всё, что я вижу, это – моя тень на стене противоположного дома".

Абсолютно не склонный к иррациональным поступкам или поведению человек чуть не двинулся рассудком. Она бежала из Ленинграда. Сказала, что никогда суда больше не вернётся. То есть, на день, на два – пожалуйста, но работать – никогда, потому что у неё начинается тяжёлая паническая депрессия. Мало солнца, низкое небо, очень влажно, колодезные дворы, в которые у людей выходят окна. Красивые фасады и ужасная начинка. В результате начинаешь злиться уже очень рационально: дайте мне мэра этого города или кто там у них, я его удавлю собственными руками, потому что как можно было довести до такой беды такой красивый город.

Всё это спрессовывается в какой-то комок, а если ты ещё и психически неустойчив, мне кажется – всё. Просто – всё.

О Москве написаны какие-либо произведения мировой литературы? Что там Москва? Будет образ купеческой Москвы, "конфетки-бараночки, словно лебеди, саночки", купцы гуляют, шампанское льётся, ночлежки.

Как подумаешь о Петербурге, начинается: Петербург Гоголя, Петербург Достоевского, Петербург Андрея Белого, Петербург... Что, они сговаривались между собой? Нет. Они все были с одним диагнозом? Нет. А сходить с ума они почему-то все решили в этом конкретном городе.

Не знаю, он какое-то оказывает действие, не будучи одушевлённым персонажем. Всё это, наверное, связано с географией, с климатом, с тем, что всё так прямо, прямо, прямо... Я этому городу не верю. Каждый октябрь я приезжаю на "Балтийский дом" в город Петербург. Но я могу что-то посмотреть, только если меня окружает плотная толпа моих знакомых.

ЛН: Но, вы знаете, я жил на окраинах Петербурга и недавно переехал на Петроградскую сторону. Дом с двором-колодецем, окно на кухне выходит в стену, и мне там очень нравится жить...

МТ: Окраин Петербурга я не видела, там бы я, может, и смогла быть. Возможно, окраины, как в Москве.

Гуляя по центру, по Невскому, трудно не возмутиться, как его сейчас к трёхсотлетию, извиняюсь за выражение, облагообразили, сволочи, уроды! Вид дворца Белосельских-Белозерских, после того, как его покрасили, произвел на меня такое впечатление, что я чуть не плакала от горя. Что сделали, сукины дети, дворец смотрится, как поросёнок.

Это очень сложное чувство, я очень люблю этот город, считаю, что он красивый, как никакой другой, но боюсь его. Не того, что со мной что-то случится, ничего не случится, это я понимаю, но боюсь, что в голове что-то сдвинется.

Когда я была помоложе, по-моему, мне из Рок-клуба надо было выйти и куда-то пойти одной. Никто не мог со мной пойти, и я шла по самому центру города. Я прошла, наверное, два дома и ровно через два дома поняла, что горько плачу. Просто как маленькая девочка, которая потерялась на перроне. В первом телефоне-автомате за две копейки позвонила кому-то: "Здравствуй, ты дома? Я вот тут стою в телефоне-автомате, вытащите меня как-нибудь отсюда".

Но Москва – это уродливый город. Пожалуйста, мы имеем уродливый город, Бог знает из чего состоящий, абсолютно эклектичный. В нём нет никакого соблазна, никакого обаяния, соблазна, манкости, но и страха нет.

ЛН: Он пустой, без атмосферы, просто место жительства.

МТ: В нём ничего нет.

Это, кстати говоря, очень показывают всякие примеры театральных людей. Как только какой-нибудь известный режиссёр или актёр переедет в город Ленинград (я сейчас не говорю про Гогу Товстоногова, он был сильнее всякого Ленинграда, это ясно) – всё! Вот только что работал человек, был прекрасный режиссёр, переехал в Ленинград, и всё хуже и хуже. Один спектакль хуже другого. Был замечательный талант и пропал, если, опять же, из окна не выбросился. В Москву приезжает – был хороший режиссёр и остался хороший режиссёр, ничего с ним тут не происходит.

ЛН: А новые работы Бутусова вам нравятся? Я имею в виду Юрия.

МТ: Да, я понимаю... Мне и раньше у него один спектакль через один нравился, что он в Питере делал. Здесь он сделал "Ричарда III" в "Сатириконе", отличный спектакль. А "Гамлет" во МХАТе... намерение очень понятное и очень интересное, но что-то он не додумал.

ЛН: Это – спектакль с Мироновым?

МТ: Нет, с вашими, с Хабенским, с Пореченковым.

Они уже, конечно, не "ваши", но для меня всё равно "ваши". Я их впервые увидела в дипломном спектакле. Потом пошли эти кошмарные сериалы, но всё равно это были питерские сериалы.

Мне нравятся две "ваши" актрисы, и иногда я из-за них смотрю сериалы. Ковальчук (причём она мне не в "Маргарите" нравится, а именно в сериале), которая играет в "Тайнах следствия", и Мельникова, которая в "Улицах разбитых фонарей".

Я обычно никогда не смотрю сериалы, но иногда меня подвигает на это какой-нибудь актёр. Как тут – два этих женских лица. Я подумала: странно, какие интеллигентные лица. Они же молодые, но лица совершенно не модные, где их нашли? Стала смотреть: ну, понятно – ленинградские актёры, понятно, почему лица молодые и немодные. Иногда из-за них смотрю.

Смотришь сериал: Идёт следователь ровно в эту арку, ровно в этот кошмарный двор, и уже на этом можно было бы построить леденящий душу ужас, никаких нападений из-за угла не надо. Но режиссеры-то сами "тамошние" и этого не чувствуют. А я, даже когда по телевизору это вижу, испытываю ужас.